Это было настолько абсурдно, что показалось правдой. Я поверила Энн так, как не верила никому. В отличие от других моих знакомых она говорила, что не станет отгораживаться от моих мыслей, и часами выслушивала бредовые разглагольствования о «ломке чужих судеб» и других моих подобных увлечениях. Я с невероятным облегчением сбросила маску, но подспудно все время ждала, когда наступит реакция. Мне очень хотелось испытать терпение Энн, доказать себе и ей, что она лжет, говоря о вечной любви ко мне. Я продолжала исповедь, признаваясь во все новых и новых грехах, но она не выказывала ни малейшего отвращения. Я же привыкла к совершенно иному отклику окружающих. Меня сурово наказали даже за то, что я посмела заглянуть в чужой дневник. Энн не считала меня чудовищем, а может быть, и считала, но прятала это отношение за маской любви.
Она показала мне, как легко давать, и я давала ей все, что могла. Я покупала ей обувь, готовила еду и возила в аэропорт. Я помогла ей с переездом, массировала ей плечи и выполняла мелкие поручения. Я наконец поняла того маленького мексиканца, который дарил мне карандаши и машинки, поняла, почему люди, несмотря на все хлопоты, держат домашних животных.
Это была щенячья любовь. Мы обе были еще детьми и занимались детскими делами. Казалось великим счастьем, что мы нашли друг друга, так как открытие друг в друге уникальности делало нас самих уникальными и неповторимыми в собственных глазах. Энн любила видеть хорошее в самых отъявленных негодяях. Она любила любить людей, которых весь мир ошибочно считал недостойными. Ее серьезное намерение выслушать и понять мою недобрую, но искреннюю натуру заставило меня поверить, что я никогда не смогу причинить ей боль. Но я, естественно, ошиблась.
Однажды мы ехали в машине и из-за чего-то поссорились. Энн заплакала. Я сразу же очень сильно разозлилась. Она же знает, что я не реагирую на такие попытки разжалобить, как плач. Я почувствовала, будто меня предали, у меня в мозгу как будто что-то выключилось. Я съехала на обочину, остановилась и велела ей выметаться. Помню, я нагнулась к ее двери и открыла ее, почувствовав, как в кабину хлынул ядовитый городской воздух.
Энн закричала:
– Что с тобой?
Это меня задело. Я думала, она и сама знает.
– Ты хочешь выбросить меня из машины в незнакомом городе? – В ее голосе явственно звучало обвинение.
Я и сама не поняла, что произошло. Я не понимала, что она мне говорит, но поняла, что она меня осуждает. Она долго решала, хороший я человек или плохой, и пришла к выводу, что плохой. Я не думала, что она когда-нибудь сделает мне такую гадость. В тот момент я вдруг поняла, что она не очень-то отличается от других. Я могла бы в тот момент от нее избавиться и надеялась, что она тоже навсегда оставит меня в покое, чтобы я могла освободиться от всех чувств, которым она меня научила. Она смотрела на меня заплаканными глазами, одежда ее растрепалась, как будто рыдания пропитали ткань. Я могла бы избавиться от нее, избавиться очень легко…
– Нет, конечно нет. Можешь закрыть дверь?
Она захлопнула дверь.
В тот момент я могла бы и ударить ее, так что Энн следовало поберечься, если она собиралась и дальше меня любить. Но я поняла и кое-что иное. Я поняла, что она, как и всякий другой человек на ее месте, приблизившись к моему уголку мира, сделала его более ценным для меня самой. Только в тот момент я начала воспринимать Энн как личность, а не просто как средство исцеления. Если же она личность, человек среди людей, значит, я смогу научиться ладить и с другими людьми помимо Энн.
После окончания колледжа мы с Энн жили на Среднем Западе, в каком-то городишке, безликом, словно выстроенном из картона. Родители вышвырнули меня из дома. Не знаю точно почему, но подозреваю, что из-за дурного влияния, какое я оказывала на младших братьев и сестер. В то время я не умела владеть собой, как сейчас, и отношения с семьей неизбежно вырождались в грубый и неприкрытый антагонизм. Я отказалась от мысли сделать музыкальную карьеру и перебивалась случайными заработками.
Как раз в то время я повстречалась с очень милым мальчиком. У него был рокочущий низкий бас – такого низкого голоса я не слышала никогда в жизни. У нас с Энн имелся старый диван. Тусклый розовый цвет обивки еще потускнел от пыли и времени. Садясь рядом с тем мальчиком на диван, я спиной чувствовала вибрацию спинки, резонировавшей от его голоса. Я воспринимала его голос телесно. Наверное, я любила бы его меньше, если бы не голос. Один только звук заставлял меня трепетать.
Можно сказать, что я реагировала на него, как на музыку, подпадая под очарование рокочущих переливов. Мальчик был из рабочей семьи. Военная выправка, светловолосая и голубоглазая невинность воплощали американское понятие о чести и чистоте солдата, воюющего за Бога и свою страну. Он не поступал в колледж и неважно учился в школе. Большой тугодум, он ничего не понимал ни в математике, ни в праве, изучению которых я посвятила массу времени. Но однажды вечером, когда он был у нас в гостях, что-то случилось на электростанции, и в округе погас свет, погрузив все дома в непроглядно-черную тьму. Я не помню, кто начал первым, но мы, сидя на диване, принялись самозабвенно целоваться.
Я была тогда очень счастлива. Я любила Энн, потому что она понимала меня, и я любила того парня, потому что понимала его. Я никогда не полюбила бы его, если бы не повстречалась прежде с Энн, если бы она не показала мне, что значит любить другого человека. Я отдала бы все на свете, чтобы они все время были со мной. Я общалась то с ним, то с Энн, и единственной моей целью было счастье – мое и их. Я избаловалась любовью, мою потребность в ней удовлетворяли два человека, не верившие в ярлыки или границы отношений. Они могли твердо знать: нет такой вещи, которой я не могла бы им отдать.