Но намного больше, чем финансовые трудности, меня отталкивала эмоциональная и моральная лживость отца. Это научило меня не доверять эмоциям и вообще чему-либо, не подкрепленному объективными фактами. Я думаю, мое сердце ожесточилось в ответ на его сентиментальные излияния чувств и неискренние призывы жить добродетельно.
Не знаю, как воспринимали отца чужие люди, но я твердо убеждена: он очень старался выглядеть хорошим человеком и родителем – для окружающих, для себя самого и нас. Он любил воображать себя восхитительным, и почти все, что он делал, было направлено на то, чтобы доказать это себе и остальным. У него была привычка часто перечислять свои достижения. Создавалось впечатление, будто в голове он ведет досье, которое должен время от времени повторять, иначе забудет. Он говорил о своей работе в коллегии адвокатов, об услугах клиентам, о своем положении в церковном приходе и, самое главное, о благотворительности. Мир должен был знать, как он щедр, безотказен и бескорыстен.
Мои родители проявляли некоторую активность и в школе, особенно в том, что касалось музыки. Иногда, во время школьных концертов, отец работал осветителем, а мама аккомпанировала хору. Вероятно, они были столпами нашего маленького провинциального светского общества. Однажды мы опаздывали на школьный концерт, и только в машине я обнаружила, что забыла дома инструмент. Мы не стали возвращаться, так как родители боялись опоздать, но во время концерта я стояла за кулисами, пока мама пела, а папа освещал сцену. Тогда я не увидела ничего противоестественного в том, что мои родители участвовали в концерте, а я нет.
Думаю, каждый раз, когда отец совершал нечто неблаговидное, его больше тревожил имидж, нежели вред, который он мог нанести нам. Для него было, собственно, не важно, идеален ли он на самом деле; важно, как он выглядит – хотя бы в собственных глазах. То, что он с легкостью обманывал самого себя, не могло вызывать у меня уважения. Когда мы всей семьей смотрели печальные или сентиментальные фильмы, он часто поворачивался к маме залитым слезами лицом, проводил ее ладонью по своей руке и спрашивал: «Видишь, у меня даже выступила гусиная кожа!» Он отчаянно хотел, чтобы мы видели его способность чувствовать и переживать, ему – больше, чем что-либо еще, – было необходимо подтверждение.
Однажды, когда мне было восемь лет, мы с отцом смотрели какой-то фильм, и я очень холодно отозвалась о герое – ребенке-инвалиде. «Ты ему не сочувствуешь?» – с ужасом спросил отец. Мне пришлось спросить, что это значит. Я просто не знала этого слова, но он смотрел на меня как на чудовище. Смысл понятен: его чувства и ощущение собственной праведности делало его образцом человечности; отсутствие у меня таких чувств бросало тень на его доброе имя.
Мне трудно подобрать слова, чтобы описать, насколько он мне опротивел из-за этих простых вещей. Мне то и дело снилось, что я убиваю его голыми руками. Этот сон вызывал у меня трепет; он приносил мне наслаждение. Было что-то волнующее в насилии, в том, как я бью его дверью по голове до тех пор, пока он не упадет на пол. Мне доставляла удовольствие мысль, что он никогда больше не будет шествовать по земле с чувством воображаемого величия и наконец оставит нас в покое, перестанет вмешиваться в нашу жизнь. Сон, в котором я в мельчайших подробностях вынашивала план его убийства, был единственным местом, где я могла беспрепятственно это делать.
Моя мать была красавицей. Насколько я помню, ее часто останавливали на улице, чтобы сделать комплимент. В молодости мама была музыкально одаренным человеком – во всяком случае, нам так казалось. Она учила соседских детишек игре на фортепьяно, и мне кажется, что иногда мы и жили на заработанные ею деньги – с каждого ученика она брала 40 долларов в месяц. Каждый день после школы в течение трех часов к нам приходили ученики и стучали по клавишам нашего пианино, а мы в это время смотрели телевизор или делали уроки. Каждый раз я с нетерпением дожидалась, когда ученик наконец уйдет домой. Я невысоко оценивала их игру и страшно злилась, что они крадут у меня внимание моей мамы. В конце года ученики сдавали экзамен, и я подозреваю, что мама испытывала удовольствие не от индивидуальных достижений учеников, а оттого, что ей удалось научить их умению извлекать из инструмента красивую музыку или, по крайней мере, нечто похожее на музыку.
Моя мать любила находиться в центре внимания, и это стремление было для нее органичным. После рождения последнего ребенка, моей младшей сестры, мама всерьез задумалась об актерской или певческой карьере. Ее прослушали, и она получила роль в театре музыкальной комедии. С каждого спектакля она приходила счастливой и сияющей. Ее окрыляли аплодисменты и обожание публики. Она участвовала в нескольких постановках, выступала в концертах, стала популярна в нашей общине.
Отец больше всего любил концерты с участием нашего церковного хора, так как знал, что их посещают друзья и соседи. Однако, когда успешная мамина карьера отдалила ее от семьи, а следовательно, перестала положительно влиять на репутацию отца, он начал ругать ее за то, что ей требуется внимание посторонних людей, а не семьи, под которой он в тот момент разумел исключительно самого себя.
Действительно, маме требовалось внимание со стороны, восхищение чужих людей. Думаю, что оно позволяло ей заполнить душевную пустоту, почувствовать себя полноценным человеком и ответственным родителем, да и просто взрослым человеком. К тому моменту, когда мама наконец воплотила в жизнь свои сценические мечты, она утратила всякую надежду на то, что отец станет преуспевающим адвокатом. Детей было много, они росли, занимая все больше места в доме, требуя все больше внимания и ответственности, лишая маму простора и воздуха, обнажая бесплодность ее мечтаний. Вымышленные сценические характеры, диалоги и сюжеты позволяли ей хотя бы ненадолго убежать от поцарапанных коленок и сопливых носов. Маме как воздух нужна была свобода побыть другим человеком хотя бы несколько вечеров в неделю. Ей хотелось в эти моменты наслаждаться эстетикой, а не домашними проблемами.